Сергей Тимофеев: Великий канцлер
Сценарий.
(по мотивам романа "Мастер и Маргарита" Михаила Булгакова)
Захламленная, неубранная комната в московской коммунальной квартире на Мясницкой. По разбросанным вещам, по сохранившемуся явно от прошлых хозяев абажуру, по обложкам книг, по внешнему виду человека, сидящего за столом со стаканом давно остывшего чая, и, наконец, по первой странице газеты "Правда", мы понимаем, что это Москва, середины тридцатых годов прошлого столетия.
На протертом, знавшем "годы былого великолепия", кресле, и сегодня являющимся единственным украшением жилища, полусидит, полулежит мужчина. Он медленно, с трудом встает, и мы видим достаточно высокого, лет тридцати трех, и поэтому уже "тронутого" жизнью и сединой, интеллигента, с темными, слегка вьющимися волосами. Нос его - острый, спадающие на лоб волосы и глубоко посаженные глаза лишь подчеркивают болезненную бледность плохо выбритого лица.
Его одежда ничем не отличается от той, которую носили в ту пору все непролетарские слои страны, не разделявшие ее на уличную и домашнюю, поскольку она, как правило, была у них одна.
Тяжелой походкой, больного человека, он подходит к столу с желанием что-то записать, но останавливается, с трудом разворачиваясь на каблуках белых парусиновых туфель. Видно, что это, "молодцеватое", пришедшее из прошлого, движение отдалось в его голове сильной болью. Он болен и мучительно страдает.
Исписанные листы, лежат на обычном кухонном столе (другого - нет) ровной стопой, что явно контрастирует с общим бедламом в комнате.
Мастер, а это он, снова садится в кресло и с неосознанной нежностью, кладет на пачку бумаги свою большую руку. Он внимательно всматривается в первый, поднятый им, лист. Затем чисто механически берет ручку, обмакивает ее перо в чернила и замирает, как рыбак, с наслаждением ждущий поклевки в годами прикормленном месте.
Мастер не читает, он даже смотрит выше страницы - он погружается в другое измерение...Боль его уходит, и мы впервые видим его настоящее, не омрачаемое полугримасой боли, лицо.
Губы его медленно раскрываются, и мы слышим его бархатный голос, он прекрасен:
-В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат...
Иудея, дворец Ирода Великого, первый век нашей эры. Прокуратор, скрывая боль, но при этом, стараясь как можно меньше шевелить головой, садится в кресло, стоящее в тени, на мозаичном полу. Молча, Пилат протянул руку в сторону, и секретарь почтительно вложил в нее кусок пергамента. Прокуратор искоса, бегло проглядел написанное и с трудом сказал:
-Приведите обвиняемого.
Двое легионеров ввели и поставили перед прокуратором человека тридцати трех лет, со связанными руками и следами побоев на очень обыкновенном лице, выражающем тревожное любопытство.
Понтий Пилат, пытаясь замереть от раздирающей его боли, тихо спросил:
-Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?
-Добрый человек! Поверь мне...
-Ты жестоко ошибаешься - я не добрый. Здесь все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно. Не меняя монотонности своей речи, Пилат добавил:
-Крысобоя ко мне.
И хотя вызванный появился почти мгновенно, движения его были неторопливы, если не ленивы. Понтий Пилат, едва скосив глаза на огромную тень, которую принес с собой вошедший, сказал:
-Преступник называет меня "добрый человек". С одного удара объясни ему, как надлежит разговаривать с прокуратором Иудеи.
Глубоко вздохнув, экзекутор взял из рук стоящего конвоира плеть и, несильно размахнувшись, небрежным и легким движением ударил арестованного по плечам. Связанный мгновенно рухнул. При этом удар не исчез, он продолжался в звуке, напоминающем тот, что издает маленький гонг. Одной рукой Крысобой поставил свою едва живую жертву на ноги, и неторопливо произнес:
-Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня?
И он ударил второй раз.
Повторился тот же звук. Этот звук - сигнал для перехода в иное измерение. Снова возникает московская комната Мастера. Мастер открывает глаза, в которых нет ничего кроме смятения. Он лихорадочно перебирает свои исписанные листки, постоянно повторяя:
-Нет, не может быть. Один удар, удар был один!
Звук повторяется вновь, и Мастер вздрагивает от него, как будто ударили его. Он с лихорадочной поспешностью, одними глазами ищет его, как теперь ему стало понятно, материальный, источник звука.
Мастер находит то, что искал - в проеме приоткрытой двери стоит Аннушка по прозвищу "Чума". Это женщина с носом, который и формой - толстый, и цветом - фиолетовый, контрастирует с ее подтянутым небольшим тельцем с маленькой головкой, перевязанной красной косынкой. В руках ее большой медный бидон, по которому она бьет крышкой, пытаясь привлечь внимание ее, как она считает, спавшего соседа. Говорит она в тон своему импровизированному бубну, пытаясь придать писклявому голосу нотки превосходства и ехидства, сохраняя при этом осторожность исконно присущую русской бабе, встречающей образованного человека:
-Ну, чего очухалсялись?
-Фу...Аннушка, ты меня напугала. Можно ли так, бесцеремонно...
Лицо Аннушки мгновенно меняется: ее обидели, более того - оскорбили:
-Чего-чего, без чего? Сам ты без мондный! За своей бабой смотрел бы лучше, чего она грязную посуду на мою часть подоконника ставит?
-Господи!
Аннушку уже несет:
-Чего господи, нет никакого господи, а вот баба твоя от меня морду воротит, а сама с хахалем из пятидесятой квартиры по машинам таскается. Я истинную правду говорю...
Рука Мастера ищет рукопись, находит ее, и гнусавые эскапады Аннушки-Чумы теряют силу, переходя в отчетливые голоса героев его книги.
Прокуратор болезненно насмешлив:
-Зачем же ты, бродяга, смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?
Иешуа как будто бы и не отрывал рта, а Пилат отчетливо услышал:
-Истина, прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь... Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.
Мастер прислушался к себе: голова не проходила. А Аннушка-Чума пилила и пилила своим писклявым голосом:
-Мне что, мне не трудно, я и говорю, что там все всегда видно. Вот и этот, который из пятидесятой квартиры, он тоже думает, что никто ничего не замечает. Кобель он поганый, кажый день пьянющий в хлам. Хотя опять же при машине и шофер есть. Ну и фамилия его срамотная - Лиходеев. Боженька его накажет.
-Ты же говоришь, что Бога нет - сказал Мастер устало, неожиданно для себя осознав, что так завяжется дискуссия и источник Аннушкиного красноречия не иссякнет никогда.
-Бога нет - очень уверенно отрапортовала Аннушка, - об этом везде говорят, а боженька есть. Он все видит и шельму метит.
Аннушка направилась, было к выходу и от одной мысли о том, что пытка кончается, Мастеру стало легче.
Боль Пилата ушла, как будто её и не было. Он впервые без напряжения и раздражения посмотрел на арестованного.
А тот, благожелательно поглядывая на Пилата, говорит:
- Ну вот, все и кончилось, и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, - арестант повернулся, прищурился на солнце, - позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.
-Беда в том, - продолжал никем не останавливаемый Иешуа, - что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Твоя жизнь скудна, игемон, - и тут говорящий позволил себе улыбнуться.
Осознав сказанное арестантом, секретарь прокуратора смертельно побледнел и уронил свиток на пол, от чего раздается звук, который мы уже слышали - это коварная Аннушка продолжает стучать в свой импровизированный "инструмент".
К Мастеру вернулась вся сила, отступившей было боли, Аннушка "плывет" в его глазах. Она же воспринимает его состояние по-своему - она глубоко возмущена невниманием Мастера. Аннушкина задача - "задеть" его как можно больнее.
-Да что это с вами такое, неужто так убиваешься? - Голос Аннушки стал противно приторный. - Не стоит она того. Хахаль ейный, как из машины вывалился, так и говорит ей: "Я к вам завтра в полдень в гости приду" и целоваться лезет. А она ему: "Нет, нет, меня дома не будет". А сама так и льнет к нему, так и льнет. Вы бы приглядывал за бабой своей, а то срамота одна и форменное безобразие!
-Не за кем мне приглядывать, нет её, ушла она ... совсем ушла. Аннушка, прошу тебя, и ты уйди, Христа ради! - Мастер испытывает нестерпимую боль, болтовня соседки проходит мимо его сознания. Цель Аннушки не достигнута, но у нее есть сильное средство:
-Я про межу прочим тебе ...вам...там... повестку ...принесли.
-Какую еще повестку?
-Понятно, какую, бумажную.
-Где она?
Аннушка кладет на край стола бумагу. Мастеру надо встать и дотянуться до нее, выполнив это трудное для него упражнение, он двумя пальцами берет повестку и растерянно читает, пытаясь сосредоточиться. Мешает боль, мешает и Аннушкина болтовня.
На протертом, знавшем "годы былого великолепия", кресле, и сегодня являющимся единственным украшением жилища, полусидит, полулежит мужчина. Он медленно, с трудом встает, и мы видим достаточно высокого, лет тридцати трех, и поэтому уже "тронутого" жизнью и сединой, интеллигента, с темными, слегка вьющимися волосами. Нос его - острый, спадающие на лоб волосы и глубоко посаженные глаза лишь подчеркивают болезненную бледность плохо выбритого лица.
Его одежда ничем не отличается от той, которую носили в ту пору все непролетарские слои страны, не разделявшие ее на уличную и домашнюю, поскольку она, как правило, была у них одна.
Тяжелой походкой, больного человека, он подходит к столу с желанием что-то записать, но останавливается, с трудом разворачиваясь на каблуках белых парусиновых туфель. Видно, что это, "молодцеватое", пришедшее из прошлого, движение отдалось в его голове сильной болью. Он болен и мучительно страдает.
Исписанные листы, лежат на обычном кухонном столе (другого - нет) ровной стопой, что явно контрастирует с общим бедламом в комнате.
Мастер, а это он, снова садится в кресло и с неосознанной нежностью, кладет на пачку бумаги свою большую руку. Он внимательно всматривается в первый, поднятый им, лист. Затем чисто механически берет ручку, обмакивает ее перо в чернила и замирает, как рыбак, с наслаждением ждущий поклевки в годами прикормленном месте.
Мастер не читает, он даже смотрит выше страницы - он погружается в другое измерение...Боль его уходит, и мы впервые видим его настоящее, не омрачаемое полугримасой боли, лицо.
Губы его медленно раскрываются, и мы слышим его бархатный голос, он прекрасен:
-В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат...
Иудея, дворец Ирода Великого, первый век нашей эры. Прокуратор, скрывая боль, но при этом, стараясь как можно меньше шевелить головой, садится в кресло, стоящее в тени, на мозаичном полу. Молча, Пилат протянул руку в сторону, и секретарь почтительно вложил в нее кусок пергамента. Прокуратор искоса, бегло проглядел написанное и с трудом сказал:
-Приведите обвиняемого.
Двое легионеров ввели и поставили перед прокуратором человека тридцати трех лет, со связанными руками и следами побоев на очень обыкновенном лице, выражающем тревожное любопытство.
Понтий Пилат, пытаясь замереть от раздирающей его боли, тихо спросил:
-Так это ты подговаривал народ разрушить ершалаимский храм?
-Добрый человек! Поверь мне...
-Ты жестоко ошибаешься - я не добрый. Здесь все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно. Не меняя монотонности своей речи, Пилат добавил:
-Крысобоя ко мне.
И хотя вызванный появился почти мгновенно, движения его были неторопливы, если не ленивы. Понтий Пилат, едва скосив глаза на огромную тень, которую принес с собой вошедший, сказал:
-Преступник называет меня "добрый человек". С одного удара объясни ему, как надлежит разговаривать с прокуратором Иудеи.
Глубоко вздохнув, экзекутор взял из рук стоящего конвоира плеть и, несильно размахнувшись, небрежным и легким движением ударил арестованного по плечам. Связанный мгновенно рухнул. При этом удар не исчез, он продолжался в звуке, напоминающем тот, что издает маленький гонг. Одной рукой Крысобой поставил свою едва живую жертву на ноги, и неторопливо произнес:
-Римского прокуратора называть - игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня?
И он ударил второй раз.
Повторился тот же звук. Этот звук - сигнал для перехода в иное измерение. Снова возникает московская комната Мастера. Мастер открывает глаза, в которых нет ничего кроме смятения. Он лихорадочно перебирает свои исписанные листки, постоянно повторяя:
-Нет, не может быть. Один удар, удар был один!
Звук повторяется вновь, и Мастер вздрагивает от него, как будто ударили его. Он с лихорадочной поспешностью, одними глазами ищет его, как теперь ему стало понятно, материальный, источник звука.
Мастер находит то, что искал - в проеме приоткрытой двери стоит Аннушка по прозвищу "Чума". Это женщина с носом, который и формой - толстый, и цветом - фиолетовый, контрастирует с ее подтянутым небольшим тельцем с маленькой головкой, перевязанной красной косынкой. В руках ее большой медный бидон, по которому она бьет крышкой, пытаясь привлечь внимание ее, как она считает, спавшего соседа. Говорит она в тон своему импровизированному бубну, пытаясь придать писклявому голосу нотки превосходства и ехидства, сохраняя при этом осторожность исконно присущую русской бабе, встречающей образованного человека:
-Ну, чего очухалсялись?
-Фу...Аннушка, ты меня напугала. Можно ли так, бесцеремонно...
Лицо Аннушки мгновенно меняется: ее обидели, более того - оскорбили:
-Чего-чего, без чего? Сам ты без мондный! За своей бабой смотрел бы лучше, чего она грязную посуду на мою часть подоконника ставит?
-Господи!
Аннушку уже несет:
-Чего господи, нет никакого господи, а вот баба твоя от меня морду воротит, а сама с хахалем из пятидесятой квартиры по машинам таскается. Я истинную правду говорю...
Рука Мастера ищет рукопись, находит ее, и гнусавые эскапады Аннушки-Чумы теряют силу, переходя в отчетливые голоса героев его книги.
Прокуратор болезненно насмешлив:
-Зачем же ты, бродяга, смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что такое истина?
Иешуа как будто бы и не отрывал рта, а Пилат отчетливо услышал:
-Истина, прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает. Ты не можешь даже и думать о чем-нибудь... Но мучения твои сейчас кончатся, голова пройдет.
Мастер прислушался к себе: голова не проходила. А Аннушка-Чума пилила и пилила своим писклявым голосом:
-Мне что, мне не трудно, я и говорю, что там все всегда видно. Вот и этот, который из пятидесятой квартиры, он тоже думает, что никто ничего не замечает. Кобель он поганый, кажый день пьянющий в хлам. Хотя опять же при машине и шофер есть. Ну и фамилия его срамотная - Лиходеев. Боженька его накажет.
-Ты же говоришь, что Бога нет - сказал Мастер устало, неожиданно для себя осознав, что так завяжется дискуссия и источник Аннушкиного красноречия не иссякнет никогда.
-Бога нет - очень уверенно отрапортовала Аннушка, - об этом везде говорят, а боженька есть. Он все видит и шельму метит.
Аннушка направилась, было к выходу и от одной мысли о том, что пытка кончается, Мастеру стало легче.
Боль Пилата ушла, как будто её и не было. Он впервые без напряжения и раздражения посмотрел на арестованного.
А тот, благожелательно поглядывая на Пилата, говорит:
- Ну вот, все и кончилось, и я чрезвычайно этому рад. Я советовал бы тебе, игемон, оставить на время дворец и погулять пешком где-нибудь в окрестностях, ну хотя бы в садах на Елеонской горе. Гроза начнется, - арестант повернулся, прищурился на солнце, - позже, к вечеру. Прогулка принесла бы тебе большую пользу, а я с удовольствием сопровождал бы тебя. Мне пришли в голову кое-какие новые мысли, которые могли бы, полагаю, показаться тебе интересными, и я охотно поделился бы ими с тобой, тем более что ты производишь впечатление очень умного человека.
-Беда в том, - продолжал никем не останавливаемый Иешуа, - что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Твоя жизнь скудна, игемон, - и тут говорящий позволил себе улыбнуться.
Осознав сказанное арестантом, секретарь прокуратора смертельно побледнел и уронил свиток на пол, от чего раздается звук, который мы уже слышали - это коварная Аннушка продолжает стучать в свой импровизированный "инструмент".
К Мастеру вернулась вся сила, отступившей было боли, Аннушка "плывет" в его глазах. Она же воспринимает его состояние по-своему - она глубоко возмущена невниманием Мастера. Аннушкина задача - "задеть" его как можно больнее.
-Да что это с вами такое, неужто так убиваешься? - Голос Аннушки стал противно приторный. - Не стоит она того. Хахаль ейный, как из машины вывалился, так и говорит ей: "Я к вам завтра в полдень в гости приду" и целоваться лезет. А она ему: "Нет, нет, меня дома не будет". А сама так и льнет к нему, так и льнет. Вы бы приглядывал за бабой своей, а то срамота одна и форменное безобразие!
-Не за кем мне приглядывать, нет её, ушла она ... совсем ушла. Аннушка, прошу тебя, и ты уйди, Христа ради! - Мастер испытывает нестерпимую боль, болтовня соседки проходит мимо его сознания. Цель Аннушки не достигнута, но у нее есть сильное средство:
-Я про межу прочим тебе ...вам...там... повестку ...принесли.
-Какую еще повестку?
-Понятно, какую, бумажную.
-Где она?
Аннушка кладет на край стола бумагу. Мастеру надо встать и дотянуться до нее, выполнив это трудное для него упражнение, он двумя пальцами берет повестку и растерянно читает, пытаясь сосредоточиться. Мешает боль, мешает и Аннушкина болтовня.